Этого она мне простить не могла.
- Все, что угодно... Можете ругаться, делать гадости, но быть таким тихим кирпичом, таким тупым тюленем... Нет, с вами нужны железные нервы.
- Из какого же материала, недорогого и прочного, должны быть сделаны ваши нервы, если я, действительно, стал бы ругаться с вами по поводу каждой вашей глупости, походя делать самые неожиданные гадости и вести себя как крыса в ведре?
- Все, что угодно, но только не это спокойствие... Вы им быка можете убить...
- Странное оружие для убоя домашнего скота. Что же, собственно, вы от меня хотите?
- Я хочу, чтобы вы были человеком, Вы даже никогда не возвышаете голоса.
- Правда, я делаю это, только когда нужно позвать извозчика.
- У вас никогда не бывает даже минутного порыва... Вы никогда не сможете зажечь словами... Вы тряпка, мякина...
Таким разговором редко начинается скрепление большого, хорошо продуманного чувства. Так было и в этом случае. Вскоре мы разошлись после года мелких неприятностей, неожиданных разговоров с незнакомыми людьми и предугаданных звонков по телефону с изложением причин неявки к назначенному месту, одним словом, после того, что для краткости и для привлечения сочувствия называется любовью.
И теперь, когда я временами тепло вспоминаю о Надежде Алексеевне, мне кажется странным ее искренняя ненависть к основной черте моего характера: спокойствию...
Началось это с первого же момента, когда я, встретившись с Надеждой Алексеевной третий раз, сказал, что я хочу встретиться и четвертый, только, если можно, где-нибудь вдвоем.
- Как вдвоем? - изумленно подняла она красивые синие глаза.
- Это значит, чтобы не было никого другого...
- Это значит... свидание? - растерянно сказала она.
- Можете назвать это журфиксом, благотворительным концертом или еще чем-нибудь. Мне все равно.
- Я вас не понимаю.
- Могу повторить, я сейчас не занят. Я хотел бы встретиться с вами вдвоем. Если можно - в четверг. Часа в два.
Очевидно, это было очень непонятно, потому что она, не спуская с меня изумленного взгляда, неопределенно спросила:
- А где?
- Можно на набережной. Придете?
По-видимому, простота постановки всего вопроса немного обидела Надежду Алексеевну.
- Дело не в этом. Прийти я могу, но... Почему вы именно сейчас говорите мне об этом?
- Может быть, я оторвал вас от дела?
- Я так же, как и вы, в гостях, и никакого дела ни у кого нет. Я говорю, почему вы мне не сказали этого, ну, вчера, третьего дня...
- Я вас видел неделю тому назад.
- Почему же вы тогда мне ничего не сказали?
Я подумал и спросил:
- А вас не удивляет, почему я не говорил об этом четыре месяца тому назад, когда мы с вами ничего не слышали друг о друге?
- Я о вас и тогда слышала... Только я думала, что вы высокий и худой.
- Ну, вот видите. Если бы я, на основании этих кратких сведений обо мне, подошел бы к вам и попросил о встрече...
- Странно... Вы так спокойно об этом говорите, как будто бы ни в коем случае не можете получить отказа...
- Да почему же отказывать. Ведь я у вас не особняк прошу, или...
- Все равно. Я могла отказать, и вам было бы очень неловко.
- Это не послужило бы поводом для моего неожиданного самоубийства.
- Я бы могла рассказать это всем, и все стали бы над вами смеяться.
- Это могло бы стать темой для дружного и общего смеха или во время вечернего чая в колонии малолетних преступников, или на семейном празднике у вас на кухне...
- Прямо удивляюсь, как вы все спокойно говорите... Очень удивляюсь.
Это было в понедельник. Два дня Надежда Алексеевна удивлялась у себя дома или в других местах, о которых я не знал, а в четверг, в два часа, она пришла удивляться
вместе со мной, на набережную.
Мне очень нравилось ее полудетское лицо и слегка дрожащий альтовый голосок, когда она была чем-нибудь озабочена. За три недели почти ежедневных встреч я успел привязаться к Надежде Алексеевне и решил поделиться с ней этим заключением. Я не знал, что это выйдет так остро и больно. Один раз, кажется, это было часов в пять, зимой, на большой и шумной улице, когда Надежда Алексеевна стала рассказывать мне о какой-то необходимой покупке, какую она забыла сделать, я рассеянно прослушал все ее фразы и сказал:
- Вы мне очень нравитесь... Честное слово.
Она остановилась, схватила меня за рукав и посмотрела недоумевающе в глаза.
- Как вы сказали?
- А что? - удивился и я. - Может быть, я что-нибудь того... Непутное ляпнул...
- Вы сказали, - покраснев, пробормотала она, - вы сказали, что... Нет, даже странно как-то...
- Ну да... сказал. Так и сказал, что люблю. Может быть, выразиться по-другому...
Она сразу замолчала, а через минуту у нее вырвалось с искренним негодованием:
- Да разве об этом так говорят...
- Как так?
- Да вот так... На улице, во время разговора о канве...
- Что же, мне понятых было звать, дворников и милиционера, или в контору нотариуса вас затащить...
- О таких вещах так спокойно не говорят, - обиженно кинула она.
- Неужели же я должен был лечь на тротуар, бить ногами по камням и кричать безнадежным хриплым голосом...
- Не понимаю...
- Видите ли, - ласково сказал я, беря ее за руку, - если бы судьба нас столкнула где-нибудь в южноамериканской колонии и я был бы каким-нибудь неграмотным экспансивным дикарем, конечно, дело обстояло бы иначе. Я схватил бы большую рыбью кость, стал бы махать ей в воздухе, испугал бы свою старую матушку и незнакомых колонистов, но здесь...
- Нет, - решительно перебила она, - вы не мужчина... Вы рыба какая-то...
Если это называется рыбой, она была права. Но что же тогда должен представлять из себя мужчина в таком понимании? В детстве я видел, как мальчишки посадили ежа в клетку канарейки; еж тыкался во все стороны, царапал проволоку, а через два дня издох. Должно быть, по всем поступкам он должен напоминать мужчину, тип которого нравится женщинам. Я против этого. Месяца через два Надежда Алексеевна показала мне письмо от какого-то совершенно незнакомого молодого человека, фамилия которого была не то Непегин, не то Иванов, а может быть, Кранц. Неизвестный молодой человек хорошим каллиграфическим почерком жаловался на протяжении восьми убористо исписанных страниц почтовой бумаги большого формата, что он безнадежно тоскует о Надежде Алексеевне, любит ее и даже умирает от сознания ее холодного к нему отношения. По-видимому, это была медленная и неверная смерть, потому что письмо шло целую неделю, а молодой человек в конце приписал, что мучительно ждет ответа. Поэтому больших волнений с моей стороны это письмо не вызвало.
- Он меня очень любит, - искоса на меня поглядывая, сказала Надежда Алексеевна.
- Кранц?
- Кранц. Это мой бывший жених. Он студент-электротехник.
- Кончит - инженером будет. Очень хорошие деньги зарабатывают.
- Вас, кажется, это мало трогает? - сухо спросила она. - Что, собственно?
- Да вот хоть это... Пишет письмо... Пишет, что любит...
- А что же делать молодому человеку, как не любить и писать по этому поводу большие письма. Я сам студентом был. Знаю.
- А если бы я ему ответила письмом...
- А разве вы не хотели отвечать? Это невежливо...
- Ах, вот как...
Она встала с кресла и забегала по комнате. Я сидел и думал: "Милая девушка, которая мне очень нравится, получила письмо от какого-то тихого бездельника и сейчас же прибежала мне об этом сообщить. Если бы она хотела скрыть, я бы мог ревновать. Что же мне было делать сейчас?" Я встал, подошел к ней и поцеловал ее около уха. Это было самое, может быть, нелогичное завершение события, но утопающий хватается за соломинку. К сожалению, соломинка оказалась настолько тяжелой, что быстро потащила меня ко дну.
- Оставьте, - резко остановила меня Надежда Алексеевна, - раз вам все равно... Значит, и я могу написать такое же письмо... Тридцать писем... Сто писем...
Я уже говорил, что, когда она волновалась или была озабочена, она становилась удивительно милой.
- Надежда Алексеевна, - робко сказал я, - я могу обеспечить вашу горничную лишними десятью рублями в месяц, перехватывать ваши письма, перечитывать их, заучивать наизусть, переписывать в прошнурованную книгу... Неужели же этим я смогу...
У ней на глазах были слезы.
- Вы камень какой-то... Камень... Вас не продолбишь...
И, желая резче подчеркнуть обоснованность своего убеждения, схватила боа и ушла.
Этот вечер она просидела дома, ссорилась с сестрой и плакала. Я провел его дома, бесцельно скучая и хмуро относясь к себе. Впрочем, заснул я в сознании полной своей невиновности.
Если у совершенно посторонней женщины заплаканы глаза, значит, она или перенесла какое-то горе и будет сейчас очень мягка, или на кого-нибудь сердится и с вами будет очень любезна. Заплаканные глаза женщины близкой - урчанье большого английского дога, внезапно встретившего вас в кабинете своего хозяина, где вы сидите одни и дожидаетесь.
- Почему это вы такая, Надежда Алексеевна?
Она укусила губу и нервно затеребила оборку юбки.
- Вы, кажется, в театре вчера были? - И она испытующе посмотрела мне в глаза.
- Как же, как же... Удивительно милая опера. На что я не понимаю в музыке, а и то...
- Вы, кажется, не один вчера были?
- Я-то? Нет. Третьего дня моя землячка приехала и просила пойти вместе...
- А вы, конечно, не могли отказаться?
- Отказаться я мог... Неустойки никакой я платить бы, конечно, из-за этого не стал, но я не понимаю...
- Ах, вы не понимаете... Ну конечно, конечно... А я должна была провести вечер одна...
- Вы же сами сказали, что едете в гости... Были?
- Ну, была. Что же из этого?
- Совершенно ничего. Вы были в гостях, а я был со своей старой знакомой в театре...
- Как же вы можете об этом так спокойно разговаривать? - зло спросила она.
- Ведь я же не на взлом несгораемого шкафа ходил... Почему же я должен об этом говорить с горечью раскаяния... Я вас люблю... Знакомая моя - женщина приличная, муж ее мой бывш...
- Ах, она к тому же еще дама...
- Шесть лет дама...
- Ну, что ж. Нам остается только в последний раз поговорить друг с другом...
- И это будет после каждого моего посещения театра? Хорошо еще, что у меня абонемента нет.
Она круто отвернулась и подошла к окну.
- Вы еще, кажется, шутите?
Я робко замолчал. Кажется, при таком обороте разговора я должен был бы резко встать с места, забегать из угла в угол, хватать себя за голову и громко осуждать свое поведение шумными и пронзительными вскрикиваниями:
- Что я сделал? Что я сделал!
Я не мог прибегнуть к этому. Поэтому в течение двух часов мы сидели почти молча. Изредка Надежда Алексеевна роняла несколько замечаний по адресу моей вчерашней спутницы, из которых я вывел заключение, что эта спутница приехала сюда исключительно с целью завлечь меня в глухие сети, изменить со мной тупому мужу и остаться здесь для продолжительного и непрерываемого занятия нехорошими делами. В число последних входили ее разгаданные намерения приходить ко мне и даже снять общую квартиру. Все мои уверения, что это очень достойная женщина, мать прекрасного трехлетнего мальчугана с большими черными глазами, разбивались о суровый и неумолимый тон.
- И вас это ни капельки не волнует? - очевидно готовясь к уходу, внезапно спросила Надежда Алексеевна. - Вы, кажется, очень что-то спокойны...
- Нет, - из вежливости отвечал я, - я волнуюсь. Очень волнуюсь...
Она с молчаливым презрением посмотрела на меня и пожала плечами...
Даже очень близкие люди не всегда прощаются. Резкий стук дверьми и недвусмысленное выражение лица человека, остающегося сразу одиноким в комнате, где сейчас было
двое, иногда заменяет теплое рукопожатие или прощальный поцелуй.
Надоедают даже карты. Я видел спортсменов, которые в конце концов перестают появляться на свежем воздухе и начинают показываться только на званых четвергах, да и то приезжая туда на извозчиках. Любимые женщины перестают быть любимыми значительно быстрее. Немного позже они перестают в наших глазах казаться даже женщинами, изредка напоминая только о чем-то, как порыжевшая карточка с проткнутыми глазами.
Через два дня, как меня познакомили с Ангарской, я сразу исправил годовую ошибку и понял, что у Надежды Алексеевны некрасивый нос и толстые губы. Тут же я вспомнил, что она не читала Достоевского и пишет в неподходящих местах не те буквы.
Кто-то помог найти соответствующие недостатки во мне и Надежде Алексеевне. Оказалось, что это был тот же Кранц, когда-то пытавшийся умереть и теперь приехавший искать места, к моему удивлению, не на кладбище, а на одном из больших, хорошо оборудованных заводов. По-видимому, я оставлял любимое когда-то существо в хороших и надежных руках. В последний раз, после долгого отсутствия встреч, мы встретились на улице. Я проводил ее до дома.
- Почему вы не ответили на мое письмо? - тихо спросила Надежда Алексеевна.
- Это... где вы писали, что между нами все...
- Да. На это.
- Что же я мог ответить? Послать расписку в получении и закончить: в ожидании ваших дальнейших заказов с почтением такой-то...
- У вас даже и сейчас не находится слезы в голосе или вздоха...
- Надежда Алексеевна... Ведь мы уже не любим друг друга... Ну, хотите, из почтения к прошлому я могу сесть вот тут на крыльцо и начать громко плакать, пока меня не уберет один из младших дворников.
- И это все?
- Все.
Кажется, я был неправ. Спокойствие - не признак мужчины. Он должен быть экспансивным, порывистым и полным красивых жестов. В следующий раз, если я встречу женщину, которая мне понравится, я скажу ей об этом в таких сильных и страстных выражениях, что случайно подвернувшийся лишний человек тихо побледнеет и робко прижмется к стене. Я буду топтать ее письма каблуками и рвать их зубами, как резвая комнат собачка разбрасывая клочки по паркету. А расходясь, я буду долго ходить по безлюдным улицам, пугая одиноких прохожих мучительной гримасой боли и отчаяния на изможденном страданиями лице.
1918
|